Крылатым умирает каждый, рождая дожди. (с) 5'nizza
01.07.2013 в 01:37
Пишет Q!:я ушел на сто вторую китайскую войну — и там меня наконец-то убили(с) воденников
есть только два прозаических произведения о любви, которым я верю. перечитывая каждый раз которые, я думаю, что любви доверять нельзя. и как один писатель на смертном одре сказал своей смерти: уйди, дура.
исповедь китайского лиса оборотня. в отрывках.
читать дальше
есть только два прозаических произведения о любви, которым я верю. перечитывая каждый раз которые, я думаю, что любви доверять нельзя. и как один писатель на смертном одре сказал своей смерти: уйди, дура.
исповедь китайского лиса оборотня. в отрывках.
читать дальше
Первый год прошел. Второй год прошел. Третий год платком помахал.
Лежит человек с тобой, живой, горячий. Лежит, как в могиле. Тобой же закопанный. Плачет. А любой плачущий человек, как ребенок. Девочка, мальчик, собачка.
Как его отпустить? Как его ударить? Как ему сказать: я не люблю тебя?
В самую мякоть сказать: «Ничего у нас не получится».
Лиса не умеет в таких случаях говорить «нет». Всегда — «да».
(Это же только человек — честный воин, с большой буквы и не как все — способен рубануть по пальчикам из любовной могилы, которые царапаются, лезут, уцепиться пытаются, жить хотят. Лиса рубануть не может. Жалко ей. Что ж с нее возьмешь: она же — подлая.)
«Ну что ты, не плачь, я еще с тобой поживу», — говорит.
И вот ребенок перестает плакать, и встает с постели взрослый человек, и в глазах его степь. Темная, тысячелетняя.. «Мое» говорит, «мое», «никому не отдам» и тянет тебя эта безымянная, неразличающая тебя, но внимательная к твоим движениям сила — в дырку, в душную человечью нору. Глядит пристально. Наблюдает. Стережет.
За дверьми — хозяйство, укорененность, родня, пес цепной лает. У тебя — за плечами — ничего. Окно одно. В окне — луна. А хотелось бы — жаворонка, мышку. В небе — полетать.
Но не тут-то было.
Хвать тебя за горлышко, перехватил за холку: вот тут летать — полезно (показывает на постель), а вот — тут нет. Не полезно.
И опять глазами темными смотрит. А в них бездна.
(Эта бездна — у них любовью зовется. Тупая, жаркая, злая, аж дрожь берет)
Висит лисичка — за холку схваченная — вниз головой. Ботинки хозяина рассматривает.
— Я люблю, когда я у тебя один, и ты у меня одна, — лисе говорят.
Лиса послушно кивает. Хотя сама и не навязывалась.
— Но и это еще не всё, — продолжает настаивать человек (степь же, она, оказывается, разговорчивая). — Мне нужна только правда. Никогда не лги мне. Ложь разлагает. Запомни это.
Бабах, приехали.
Извернулась, цапнула за руку, вырвалась, на пол брякнулась, в стойку встала (задом к углу, пастью в говорящему):
— Правду хочешь? Так ты же знаешь, ее, правду-то... Лучше меня знаешь. При твоей-то чувствительности. Оттого и плакал. Или, может, ты плакал, что тебя блохи замучили?
Молчит.
Опять начинает плакать.
— Хорошо, — говорит лиса с закипающим раздраженьем. — Хочешь свою поганую правду? Возьми ее: не люблю я тебя.
— Нет, — отвечает, плача. — Любишь. Потому что я знаю, что у тебя любовь ко мне — есть. Я ее чувствую. Когда ее не станет, я уйду. Или тебя прогоню.
(Прогонишь, ага, как же... А внутри — у лисы пустота.)
Каждый человек для другого человека учитель (это мне тоже одна китайская чернобурка сказала). Я недавно лишний раз в этом убедился. — Будешь любить меня? — спросил лис. — Буду, — ответил путник.
А потом передумал.
Тут лис и взбесился.
Спасибо — за науку.
...Долго себе кусал пятый хвост, до неба скакал и высокими деревьями оборачивался (есть у него такая привычка: умеет навести морок). Фальшивой луной в небе висел.
А вот такая и есть эта любовь... Обычная. Человеческая. Про которую песни поют и стихи пишут.
Когда любой человек (в которого ты якобы влюблен) тебе не лис, товарищ и брат, а подспорье, функция и театральный задник. А иначе — откуда это унижение: «отказ от моей любви»? Разве отказавшись от меня, меня можно унизить?
Можно.
...отчего же так душно, — спросила лиса однажды у одного человека.
— А оттого и душно, — ответил он, — что ты и не ты вовсе, а какой то крантик в чьей-то судьбе, и это уже невозможно терпеть. Потому что нужно дышать. — Потом помолчал и добавил: — крантик ведь еще и потому, что часто тебя не видят тем, кто ты есть на самом деле, — а придумают какой-то образ и живут с ним. А ты ходишь по ночам, куришь на балконе, а она спит и ей снится, что у нас дети.
... Я все хочу спросить, дорогие мама и папа. А также все остальные мои родители... Я вас звал? Я вас искал? Нет. Я просто бежал по пашне. Все, что я хотел получить (мечтал, надеялся) — не получил. Мышь ускользнула, жаворонок не дался. Вы же ступили на землю, увидели меня и спросили: хочешь быть со мной? — Нет, честно ответил я. И всё закрутилось.
Вы говорили, что любите меня. Я молчал. Вы говорили, что любите меня всего (но при этом менялись в лице, если я говорил про жаворонка или про мышку, потому что вы видели меня торговцем или солдатом, но никак не юным натуралистом), я же принимал вас со всеми вашими родственниками и даже старой чужой бабкой. Когда я вернулся в 16 лет с синяком на шее, папа меня ударил. Потому что он знал, что этот синяк не от девочки Ляли. И даже не от тетушки Люси. И синяк — горел как огонь. И все смотрели на меня косо. И так было всегда.
...Вы говорили: любить — это значит любить полностью. А любили — на четвертинку. (Я же, не обремененный любовью, — смотрел на вас зорко и прощал вашу манеру любить кого угодно в моем обличье — кроме меня самого. И даже — по-своему был к вам привязан.)
...Каждый из вас имел семью, детей, второго какого-нибудь человека, люди сильно любят иметь двойников, свои половинки, составлять одно целое («...он мне как сиамский близнец, — говорили вы? Отлично. Можно я заведу такого же? Нет? Я так и думал), я же был всегда — постоянно — третьим.
Я тосковал на закате о фальшивой лисьей луне и какой-то не давшейся мне лесной любви, вы на закате тосковали обо мне. Вам стоило только протянуть руки — и вот оно ваше счастье. Мне вообще не нужно было тянуть свои руки и лапы, у меня на руках и лапах были вы, и вы плакали. Если я говорил, что собираюсь уйти от вас, вы плакали громче. Я оставался.
У вас было все, у меня — ничего. Только терпенье.
Поэтому я ушел на сто вторую китайскую войну — и там меня наконец-то убили.
— Расскажи мне все. Мне важна твоя честность. Где ты был на рассвете?
— Кур жрал.
— Не лги мне. Мне это нужно, чтобы я мог жить.
— А мне нужно, чтоб жить, не говорить тебе ничего. Может, если я скажу — я рассыплюсь в дорожную пыль, стану сброшенной мертвой шкуркой? Так уже было — с одной лягушкой. Все очень плохо кончилось. Для нее. Почему же твоя жизнь важнее моей?
— Потому что я люблю тебя. ...Нет, все равно скажи.
Отлично.
Отлично даже не то, что нам всем невыносима чужая настоящая жизнь (хотя мы и говорим: «Мне главное, чтоб ты был просто честным со мной, я смогу все пережить», а не можем пережить даже молчания), а то, что даже такую жизнь — при всей ее для нас невыносимости — мы хотим у другого отобрать, узурпировать, присвоить. Загнать в наши общие разговоры, обмусолить, исплакать, убить, сделать затхлой (его виной, нашей якобы великодушной, терпеливой мукой). Спрятать в баночку, поставить в подвал, налепить резиновым клеем этикетку «Его честность 2008, октябрь, перламутровое утро». Вместо того, чтобы просто закрыть на другого человека глаза.
И любить его бескорыстно. Почти не видя.
И кто-то еще после этого говорит, что можно любить — сильнее?
URL записиЛежит человек с тобой, живой, горячий. Лежит, как в могиле. Тобой же закопанный. Плачет. А любой плачущий человек, как ребенок. Девочка, мальчик, собачка.
Как его отпустить? Как его ударить? Как ему сказать: я не люблю тебя?
В самую мякоть сказать: «Ничего у нас не получится».
Лиса не умеет в таких случаях говорить «нет». Всегда — «да».
(Это же только человек — честный воин, с большой буквы и не как все — способен рубануть по пальчикам из любовной могилы, которые царапаются, лезут, уцепиться пытаются, жить хотят. Лиса рубануть не может. Жалко ей. Что ж с нее возьмешь: она же — подлая.)
«Ну что ты, не плачь, я еще с тобой поживу», — говорит.
И вот ребенок перестает плакать, и встает с постели взрослый человек, и в глазах его степь. Темная, тысячелетняя.. «Мое» говорит, «мое», «никому не отдам» и тянет тебя эта безымянная, неразличающая тебя, но внимательная к твоим движениям сила — в дырку, в душную человечью нору. Глядит пристально. Наблюдает. Стережет.
За дверьми — хозяйство, укорененность, родня, пес цепной лает. У тебя — за плечами — ничего. Окно одно. В окне — луна. А хотелось бы — жаворонка, мышку. В небе — полетать.
Но не тут-то было.
Хвать тебя за горлышко, перехватил за холку: вот тут летать — полезно (показывает на постель), а вот — тут нет. Не полезно.
И опять глазами темными смотрит. А в них бездна.
(Эта бездна — у них любовью зовется. Тупая, жаркая, злая, аж дрожь берет)
Висит лисичка — за холку схваченная — вниз головой. Ботинки хозяина рассматривает.
— Я люблю, когда я у тебя один, и ты у меня одна, — лисе говорят.
Лиса послушно кивает. Хотя сама и не навязывалась.
— Но и это еще не всё, — продолжает настаивать человек (степь же, она, оказывается, разговорчивая). — Мне нужна только правда. Никогда не лги мне. Ложь разлагает. Запомни это.
Бабах, приехали.
Извернулась, цапнула за руку, вырвалась, на пол брякнулась, в стойку встала (задом к углу, пастью в говорящему):
— Правду хочешь? Так ты же знаешь, ее, правду-то... Лучше меня знаешь. При твоей-то чувствительности. Оттого и плакал. Или, может, ты плакал, что тебя блохи замучили?
Молчит.
Опять начинает плакать.
— Хорошо, — говорит лиса с закипающим раздраженьем. — Хочешь свою поганую правду? Возьми ее: не люблю я тебя.
— Нет, — отвечает, плача. — Любишь. Потому что я знаю, что у тебя любовь ко мне — есть. Я ее чувствую. Когда ее не станет, я уйду. Или тебя прогоню.
(Прогонишь, ага, как же... А внутри — у лисы пустота.)
Каждый человек для другого человека учитель (это мне тоже одна китайская чернобурка сказала). Я недавно лишний раз в этом убедился. — Будешь любить меня? — спросил лис. — Буду, — ответил путник.
А потом передумал.
Тут лис и взбесился.
Спасибо — за науку.
...Долго себе кусал пятый хвост, до неба скакал и высокими деревьями оборачивался (есть у него такая привычка: умеет навести морок). Фальшивой луной в небе висел.
А вот такая и есть эта любовь... Обычная. Человеческая. Про которую песни поют и стихи пишут.
Когда любой человек (в которого ты якобы влюблен) тебе не лис, товарищ и брат, а подспорье, функция и театральный задник. А иначе — откуда это унижение: «отказ от моей любви»? Разве отказавшись от меня, меня можно унизить?
Можно.
...отчего же так душно, — спросила лиса однажды у одного человека.
— А оттого и душно, — ответил он, — что ты и не ты вовсе, а какой то крантик в чьей-то судьбе, и это уже невозможно терпеть. Потому что нужно дышать. — Потом помолчал и добавил: — крантик ведь еще и потому, что часто тебя не видят тем, кто ты есть на самом деле, — а придумают какой-то образ и живут с ним. А ты ходишь по ночам, куришь на балконе, а она спит и ей снится, что у нас дети.
... Я все хочу спросить, дорогие мама и папа. А также все остальные мои родители... Я вас звал? Я вас искал? Нет. Я просто бежал по пашне. Все, что я хотел получить (мечтал, надеялся) — не получил. Мышь ускользнула, жаворонок не дался. Вы же ступили на землю, увидели меня и спросили: хочешь быть со мной? — Нет, честно ответил я. И всё закрутилось.
Вы говорили, что любите меня. Я молчал. Вы говорили, что любите меня всего (но при этом менялись в лице, если я говорил про жаворонка или про мышку, потому что вы видели меня торговцем или солдатом, но никак не юным натуралистом), я же принимал вас со всеми вашими родственниками и даже старой чужой бабкой. Когда я вернулся в 16 лет с синяком на шее, папа меня ударил. Потому что он знал, что этот синяк не от девочки Ляли. И даже не от тетушки Люси. И синяк — горел как огонь. И все смотрели на меня косо. И так было всегда.
...Вы говорили: любить — это значит любить полностью. А любили — на четвертинку. (Я же, не обремененный любовью, — смотрел на вас зорко и прощал вашу манеру любить кого угодно в моем обличье — кроме меня самого. И даже — по-своему был к вам привязан.)
...Каждый из вас имел семью, детей, второго какого-нибудь человека, люди сильно любят иметь двойников, свои половинки, составлять одно целое («...он мне как сиамский близнец, — говорили вы? Отлично. Можно я заведу такого же? Нет? Я так и думал), я же был всегда — постоянно — третьим.
Я тосковал на закате о фальшивой лисьей луне и какой-то не давшейся мне лесной любви, вы на закате тосковали обо мне. Вам стоило только протянуть руки — и вот оно ваше счастье. Мне вообще не нужно было тянуть свои руки и лапы, у меня на руках и лапах были вы, и вы плакали. Если я говорил, что собираюсь уйти от вас, вы плакали громче. Я оставался.
У вас было все, у меня — ничего. Только терпенье.
Поэтому я ушел на сто вторую китайскую войну — и там меня наконец-то убили.
— Расскажи мне все. Мне важна твоя честность. Где ты был на рассвете?
— Кур жрал.
— Не лги мне. Мне это нужно, чтобы я мог жить.
— А мне нужно, чтоб жить, не говорить тебе ничего. Может, если я скажу — я рассыплюсь в дорожную пыль, стану сброшенной мертвой шкуркой? Так уже было — с одной лягушкой. Все очень плохо кончилось. Для нее. Почему же твоя жизнь важнее моей?
— Потому что я люблю тебя. ...Нет, все равно скажи.
Отлично.
Отлично даже не то, что нам всем невыносима чужая настоящая жизнь (хотя мы и говорим: «Мне главное, чтоб ты был просто честным со мной, я смогу все пережить», а не можем пережить даже молчания), а то, что даже такую жизнь — при всей ее для нас невыносимости — мы хотим у другого отобрать, узурпировать, присвоить. Загнать в наши общие разговоры, обмусолить, исплакать, убить, сделать затхлой (его виной, нашей якобы великодушной, терпеливой мукой). Спрятать в баночку, поставить в подвал, налепить резиновым клеем этикетку «Его честность 2008, октябрь, перламутровое утро». Вместо того, чтобы просто закрыть на другого человека глаза.
И любить его бескорыстно. Почти не видя.
И кто-то еще после этого говорит, что можно любить — сильнее?